«Нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздражение нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался… К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, что было ужасно, это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вьельгорского в последние минуты жизни». Гоголь пишет завещание и готовится к смерти.
Подчеркнутые слова ясно определяют характер «тоски», овладевшей Гоголем. Это был страх смерти.
Потрясающее впечатление, пережитое у постели умершего друга, ложится поверх его нервного заболевания и превращает его в психическое переживание умирания. Наивно было бы возражать, что болезнь Гоголя была не смертельна и, по–видимому, даже не опасна. Субъективно, в своей внутренней реальности, Гоголь умирал. Он знал, что умирает, так как видел в себе все те признаки, которые год назад с отчаянием наблюдал в юном Вьельгорском.
Человек, переживший такой опыт, сошедший в могилу и снова вернувшийся к свету дня, — возвращается неузнаваемым. В Гоголе рождается новая личность; конечно, вся его эмпирическая индивидуальность, все его свойства, качества и особенности остаются в нем; меняется само метафизическое ядро «я», таинственная основа души. О том, что с ним произошло в страшный миг, когда он умирал, Гоголь говорит намеками. Он утверждает одно: было Божественное вмешательство, чудо милости Божией.
«Теперь я пишу к вам (к Иванову, 1841 г.), потому что здоров, благодаря чудной силе Бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни».
Таков мистический опыт Гоголя. Подлинность его подтверждается тем фактом, что после 40 года Гоголь действительно становится другим человеком. Этот новый человек не возникает ex nihilo; он связан преемственно со всем прошлым Гоголя; но качественно он другой. Это чувствуется сразу: другой голос, другая интонация, другой тембр. Для Гоголя в пределах прежней жизни возникла иная: два несоизмеримых сознания, уживающихся вместе.
«Я не скажу, что я здоров, — пишет он Жуковскому, — нет, здоровье, может быть, еще хуже, но я более, нежели здоров. Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней, огромной, заключенной во мне самом и никакого блага и здоровья не взял бы. Вся жизнь моя отныне — один благодарный гимн».
Всякая попытка рассказать о «втором» сознании приводит к алогизму («я не здоров, но более чем здоров») и к тусклым эпитетам («чудный»). Любопытно перерождение человека, пережившего такой опыт: мнительный, боязливый Гоголь ради новой «чудной жизни» готов пожертвовать даже здоровьем.
Но милость Божия, открывшаяся Гоголю в чуде его исцеления, оказалась для него источником соблазна и невообразимых страданий. До конца объяснить это нельзя; в этом глубинная и трагическая тайна души Гоголя, тайна его метафизической судьбы. Но в психологическом плане толкования возможны. Драма Гоголя начинается с того момента, когда он слышит голос Божий, но не может последовать зову, то есть вступить на путь подвижничества. Для этого ему нужно перестроить все свое сознание, перевернуть всю душу. Этой мучительной работой наполнены последние двенадцать лет его жизни. Гоголь вырос в атмосфере романтизма, с его культом сильной личности и эгоцентризмом. И в искусстве, и в философии романтизм был человекобожием. Гоголь — крайний, напряженный индивидуалист; с детских лет его ведет честолюбие, самоутверждение, славолюбие. С лицейской скамьи он повторяет: «Я послужу человечеству», и в этой фразе ударение падает не на «человечество», а на «я». Поэтому посланное ему откровение вызывает в нем не смирение, а гордыню. Он и раньше чувствовал себя избранником, отмеченным особой заботой Промысла, а теперь впадает в явный соблазн: ему кажется, что он пророк, святой, почти мессия. Чтение Святого Писания влияет на его слог; библейской торжественностью звучат его слова.
«Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, — пишет он Данилевскому в 1841 году, — ибо вдвойне властно над тобою мое слово и горе кому бы то ни было, не слушающему моего слова. О верь словам моим! Властью высшей облечено отныне мое слово».
Через год тому же другу он пишет еще более жуткие слова:
«Если же что в жизни смутит тебя, наведет беспокойство, сумрак на мысли, вспомни обо мне, и при одном уже твоем напоминании — отделится сила в твою душу… Вместе с письмом сим несется к тебе благословение и сила».
В письме Прокоповичу (1842 г.) Гоголь сообщает:
«Три–четыре слова, посланные мною еще из Рима, низвели свежесть в его (Данилевского) душу. Очередь твоя. Имей в меня каплю веры и живящая сила отделится в твою душу».
На языке аскетики такое состояние называется «впадением в прелесть». Гоголь упоен своей мнимой святостью; он раздает направо и налево благословения (Жуковскому: «Благословляю вас. Благословение это не бессильно, и потому с верой примите его». 1842 г.). Он доходит до кощунственного подражания словам Христа:
«Никто из моих друзей не может умереть, потому что он вечно живет со мной» (Аксакову, 1840 г.). Но и в соблазне Гоголя бывают истинные духовные прозрения. Он часто блуждает в ослеплении, но оно — от света. Он что‑то знает, что‑то провидит, что‑то предчувствует: «Помните, — пишет он Аксакову (в 1842 г.), — что в то время, когда мельче всего становится мир, когда пустее жизнь, в эгоизм и холод облекается все и никто не верит чудесам, — в то время именно может совершиться чудо, чудеснее всех чудес… Душа моя слышит грядущее блаженство и знает, что одного только стремления нашего к нему достаточно, чтобы Всевышней милостью Бога оно ниспустилось в наши души».
* * *
В конце 1841 года Гоголь приезжает в Россию печатать первый том «Мертвых душ».
С. Т. Аксаков находит в нем большую перемену:
«В этот год последовала новая, большая перемена в Гоголе, не в отношении к наружности, а в отношении к его нраву и свойствам. Впрочем, и по наружности он стал худ, бледен и тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове».
Пребывание писателя на родине было омрачено затруднениями по изданию «Мертвых душ», цензурными придирками, болезненным состоянием, материальными заботами. Но самое тягостное, что суждено было ему пережить за это время, это сознание своей полной отчужденности от России.
«Если бы ты знал, — пишет он Максимовичу, — как тягостно мое существование здесь в моем отечестве». А в письме к Балабиной говорит об этом яснее: «С того времени, как только ступила моя нога в родную землю, мне кажется, как будто я очутился на чужбине».
Гоголь охладел к друзьям, возненавидел Москву и решил уезжать, не закончив дел. «Меня томит и душит все, и самый воздух», — говорит он. Решение его было неожиданно для приютившей его семьи Аксаковых. "Часов в семь после обеда, — рассказывает С. Т. Аксаков, — вдруг вошел к нам Гоголь с образом Спасителя в руках, с сияющим и просветленным лицом. Он сказал: «Я все ждал, что кто‑нибудь благословит меня образом; но никто не сделал этого. Наконец преосвященный Иннокентий благословил меня, и теперь я могу объявить, куда я еду: я еду ко гробу Господню».
Летом 1842 года Гоголь снова покидает Россию, на этот раз на целых шесть лет; уезжает озлобленный против своих соотечественников и глубоко неудовлетворенный самим собой. Как мог он так ошибиться в себе? Он ехал в Россию, чтобы остаться в ней навсегда, и восторженно писал С. Т. Аксакову:
«Теперь я ваш; Москва моя родина. В начале осени прижму вас к моей русской груди». И вот не прошло и восьми месяцев, как он снова в дорожном экипаже на пути в Италию.
В конце 1842 года Гоголь подготовляет к печати полное собрание своих сочинений в четырех томах. Этой датой замыкается последний литературный период его жизни. Остальные десять лет он медленно и неуклонно уходит от искусства.